•  Информационно-новостной портал
  •  
 
26.10.2010 14:45

”А.Герман Леонидович Котов родился 26 марта 1940г в деревне Горки Щекснинского района Вологодской области в учительской семье. В 1957г окончил Вохомскую среднюю школу, затем Арзамасский лесохозяйственный техникум, после окончания которого приехал в Вохму. Работал в отделе лесохимии Вохомского ЛПХ, в РК ВЛКСМ.
Закончив Костромской пединститут, Герман Леонидович работал директором Вохомского краеведческого музея, учителем.

Ушедшие в никуда.

Кой-как сделав уроки, пошел к дяде Мите. Рука привычно нащупывает дверную ручку. Рывок и вместе с клубами морозной стужи влетаю в знакомую комнату. 
Толик, Витя, пара девчонок уже сидели на чурбаках. Дядя Митя был занят. Не обращая внимания на нашу возню, он строгал, пилил, и только когда мы утихли, отложил инструмент, подбросил дрова в печку, пододвинул чурбак, уселся на него, приклонившись спиной к теплым кирпичам. Хорошо помню: время было святочное, во всех домах гадали. Взывали к покойникам, со страхом, обмирая сердцем, вызывали чертей и прочую нечисть. Дядя Митя повел разговор о другом.
- На Севере, где мы строили в тундре дорогу, в бараках жили рабочие. Были разные люди. Вот их бы вам послушать. Рассказывал один из них, что очень давно в наших краях жили люди, которые звали себя чудь. До всемирного потопа жили они на юге Восточной Сибири. Занимались добычей руды, плавили ее, изготовляли из металла украшения, оружие, орудия труда. Торговали. Около пяти тысяч лет назад перебрались на Урал. Добывали руду шахтным способом. Золото мыли в деревянных корытах, спускались далеко вглубь земли. Использовали для работы лестницы из бревен. Путь освещали глиняными светильниками.
Потом они покинули Сибирь и Урал. Переселились в наши края, сменили свое ремесло на охоту и земледелие. У них были свои боги. Бывшие рудокопы искали священные камни, покрытые знаками, извлекали их из земли, ставили на видное место. Этим камням они поклонялись, молились. Жили так много столетий. Затем сюда пришли русичи. Племена чуди не стали с ними воевать. Они исчезли и тайну исчезновения унесли с собой. И еще тот человек рассказывал, что они будто бы вкапывали в землю четыре высоких столба, закрывали их сверху и боков тканью и ветками елок. Затем днем и ночью копали, а землю выносили и разбрасывали окрест.
Выкопав тоннель, собрав в заплечный мешок немудреный скарб, друг за другом уходили под полог и навсегда исчезали. Русичи, найдя такой полог, срывали ткань, где когда-то работали и исчезли рудокопы, но увидели широкую яму, между камнями которой сверкала на солнце вода. Дядя Митя замолк, помешал кочергой угли в печи. Свернул из газеты козью ножку, в которой, пожалуй, картошку можно печь. Глубоко затянулся самосадом. Удовлетворенно прикрыл глаза, опустил голову. В груди у него хрипело, сипело, булькало. Докурив и прокашлявшись, дядя Митя продолжал:
- Сказывали старики, что на месте кладбищенской церкви была такая яма. Были в округе и священные камни чуди. Деды дедов свезли эти камни на окраину Вохмы. Сбросали их в заросшую осокой яму. Камни с бульканьем погружались в жижу. Тогда привозили новые камни. Клали их друг на друга, а затем возвели на них Сретенский храм. Несмотря на высокое место, нижние камни до сих пор погружены в воду.
Дядя Митя привернул фитиль у лампы. Пошел к кровати, застланной лоскутным одеялом. Мы потихоньку, гуськом двинулись к двери.

Один.

Старый секач шел по льду реки, глядел на занесенные снегом берега. По льду идти было легче. Меньше ныли старые изношенные ноги, не кололо в боку, под лопаткой, не надо преодолевать твёрдый, глубокий снег, который сдирал кожу, выматывал силы. Но здесь не было пищи. Желудок сводило от голода. Он не ел несколько дней. В лесу одолевали волки. В полях глубокий снег и стылая земля. Солому и сено крестьяне свезли в деревни. Понадеялся на себя. Не пошел с сородичами на юг в начале зимы. Был полон сил. Знал, где найти пищу. Не ожидал суровой зимовки. Осталось чуть-чуть. Тает снег. Скоро появятся в полях проталины. Сколько там вкусных корешков! 
Ушами ловил своих преследователей. Волки, разделившись, сопровождали по обеим берегам реки. Он их чуял. Знал, что когда обессилеет, волки набросятся, не спасут и мощные бивни.
Кабан услышал звуки, почуял пищу. На левом берегу стояла деревня. Пахло хлебом, мышами, едой. Ветер снова донес до него запах стаи. Глаза стали наливаться кровью. Щетина на загривке поднялась. Три волка, что шли по левому берегу, переходили на правый.
Сражаться старый секач не мог. Понимал, что силы неравны, а потому ускорил ход, затрусил к деревне. Людей тоже боялся, боялся безотчетным страхом, но пока еще человек не трогал его. Волки отстали, но не уходили. У деревни кабан остановился. Двое суток ходил на виду у людей. Вырыл и съел оставленную рыбаками рваную кожаную рукавицу, обрывок шлеи. Затем выбрался на дорогу и обреченно пошел в деревню, на запах еды. На окраине стояла копна. Разрыл её. Вместе с мерзлой соломой съел пищавших мышей. Затявкали собаки, окружили.
Кабан, не обращая внимания, ушел на реку. Собак, почуявших волков, как ветром сдуло. Утром голод погнал старика-секача снова к людям. Прошел по деревне несколько раз, словно привыкая к ней, но, не решаясь свернуть в чей-нибудь двор. Запах пищи пронизывал тощее тело. На окруживших дворняг не обращал внимания. Ноги подкашивались. Нужна еда, хотя бы немного еды.
В доме напротив открылась дверь. На крыльцо вышел человек. Собаки затявкали злее. Последнее, что видел кабан, как из рук человека вырвалось пламя. Что-то больно ударило в шею, грудь. Еще какое-то время слышал, как из ран бежала на снег кровь. Силы уходили, а с ними боль, сознание, жизнь... До первых проталин и еды оставалось меньше трех недель.

Когда отгремела война.

Разваливающийся домишко, где мы переживали трудное военное лихолетье, давно снесен вместе с садом и огородом. Толстые половицы его, особенно на кухне, гнили. Одни упорно стремились наружу, другие – опускались в темную подпольную глубь. По субботам бабушка рассыпала по полу тертый красный кирпич, тщательно скребла веником-голиком, поливала кипятком, промывала. Пол становился желтым, свежим, молодел и светлел прямо на глазах. Летом я смотрел на поломытие с подоконника. В зимнюю стужу – с большой русской печи. Зимой сумерничали. Глядели сквозь замерзшие с наледью стекла на звезды или просто на зимнюю темень. 
На короткое время зажигалась коптилка. Мать готовилась к урокам. Ужинали чаще в темноте. Мое недовольство бабушка упреждала: "Ничего, мимо рта не пронесешь. Все в рот, все в рот таскаешь". В конце ужина обычно спрашивал: "Баб, еще есть что-нибудь?!" "Есть, крестцы и выходцы", – обрывала она мое предполагаемое нытье. Я еще раз вылизывал ложку, тарелку. Нехотя отправлялся на печь. Дремал.
На стене в углу огромной черной тарелкой висел репродуктор. Поздно вечером он трещал, хрипел. За это время мы торопились собраться за столом. Женщины садились на стулья. Я норовил забраться к кому-нибудь на колени. Так теплее. С надеждой смотрели на техническое чудо. Мужской голос что-то говорил спокойным суровым голосом. Мрачнели лица женщин, немного поговорив, репродуктор умолкал. Меня уносили на кровать. Укутывали одеялом. Я засыпал и часто видел во сне, как горела земля на горизонте. Страшно видеть горящую землю. Я просыпался. Наяву никогда не видел горящей земли. Да этого не могло и быть, но она горела. Об этом говорил и строгий дяденька из черной "тарелки".
Проходили зимы, весны. Радио стало говорить чаще, дольше. Иногда передавали музыку. Голос дяденьки из реп¬родуктора становился бодрее, уверенней. Женщины теперь сразу не расходились, а еще долго что-то обсуждали.
Как-то летом в центре Вохмы стали появляться раненые. Пожалуй, на раненых они были не похожи. Это были калеки. Без руки, без ноги. А были и "обрубки", как их тихонько называли бабы – мужики без рук и ног. Которые без ног, делали себе низенькие деревянные коляски. Края коляски обносились рейками. Обрубки ног обматывались тряпьем и по возможности кожей. Родные одевали, вставляли мужика в тележку. Давали в руки им же сделанные опорные полукольца для толкания тележки, и катился бывший боец, звеня медалями, по ухабам и ровной дороге в центр. Некоторые шли туда же из больницы. Собирались они, как правило, около пожарки, где сейчас стоит Дом культуры. Первым делом курили. Показывали чудеса изобретательности по части свертывания цигарок из газет и рубленого самосада.
Смотришь, у иного кисти нет, или рука одна, а он заворачивает такую аккуратную "козью ножку". Безруким свертывали цигарку в первую очередь. Курили яро, глубоко втягивая ядовитый дым, долго кашляли, прислушиваясь к хрипу в груди и еще чему-то внутри себя. У большинства бойцов раны еще кровоточили, гноились. После перекура перевязывали сбившиеся повязки. Многие испытывали жгучую боль. Незлобивый матерок витал в это время в мужской компании.
Наш интерес вызывал молодой парень. Он приезжал на настоящей железной коляске на резиновом ходу. По пути подъезжал к аптеке. Ему выносили бутылку с бесцветной жидкостью. Он клал ее в сумку и вскоре вливался в общую массу раненых. Был он очень худ. Желтая кожа обтягивала лицо. Даже жаркое солнце не могло покрыть ее летним загаром. Недвижные высохшие ноги, обутые в солдатские ботинки, были перевязаны у коленок. Через какие-то ведомые ему промежутки времени Володя, так звали парня, доставал шприц, наливал в него из бутылки жидкость, колол себя в руку. Затем укутывал шприц бинтом и вместе с бутылкой клал все в сумку.
Видя наши удивленные, вопрошающие взгляды, откинув со лба темные волосы, говорил: "Ноги, пацаны, у меня отдавлены. Ох, как болели они! В госпитале сильно кричал. Врач жалела, кололи морфий, обезболивали. Сейчас ноги не болят, но привык к этой гадости, колюсь". Желто-синие от уколов руки, вены местами были покрыты корочками запекшейся крови. Однажды Володя исчез, а через несколько дней кто-то из ребят сказал, что видел, как его хоронили.
Остальные раненые после перевязки занимали свои места. Сосредоточивались у дверей магазинов, на тротуарах. Клали на землю пилотки, носовые платки. Проходящие женщины клали на них мятые рубли, мелочь. Не дай Бог бросить деньги небрежно. Бывший боец мог врезать обидчику костылем. Были в Вохме и богатенькие люди. Они старались защитников обойти, а если не удавалось, деньги клали в пилотки обязательно. Во второй половине дня раненые делились на группы. Отдавали деньги ребятам, что старше. Те шли в водочную лавку. Располагалась она в сараюге, напротив военкомата, и хоть двери ее были открыты, отвратительный запах стоял там постоянно. Водка была в железных бочках. Продавали ее в розлив.
Продавец, бородатый дядька, считал деньги, наливал меркой водку в посуду. Подхватив, осторожно несли питие раненым. Увидев нас, мужики оживлялись. Старшой каждой группы проверял содержимое на качество и на обмер. Вынимались желтые граненые стаканы, как правило, один на группу. Протирали носовым платком. Наливали и подносили в первую очередь "обрубкам".
Пили по-разному. Кто с шуткой и прибауткой, другие – торжественно и деловито, кто крестился. Удовольствие не растягивали. Пили разом. Закуски, как правило, не было. Иногда кто-нибудь приносил зеленые перья лука. Лица мужиков краснели, выражали явное удовольствие. Снова шел в дело ярый самосад. Пахло водкой, жженой газетой, табаком.
Алкоголь быстро действовал на голодных бойцов. Кто-то уже отдавал команды, кто-то плакал. Раненые переползали в тень, засыпали. Просыпались каждый по себе. Подобрав костыли, или иное подспорье для передвижения, отправлялись по домам. Они часто говорили нам, что жизни им отпущено по десять, пятнадцать лет.
Бойцы ушли на погост с оставшимся в себе немецким железом, не прожив и этого срока. Своим телом, кровью, которая лилась из ран, и на родной земле защитили земляки наши жизни. И, ох, как надо помнить нам всем об этом.

Военная весна.

В южные дали сбежали вешние воды ручьев. Туда же по рекам унесло тяжелый весенний пористый лед. Земля, освободившись от снежного плена, под ласковым солнышком грелась, исходя испариной, покрывалась шильцами пырея, зелеными листочками еще нежгучей жалицы, цветами мать-и-мачехи. Лихо пробивалась на свет зелень трав. Не выдержав заточения, лезли из почек слабенькие желто-зеленые кулачки листьев. Теплей становилось не только на улице, но и в душах людей. С весной приходило подспорье к скудной еде. Рос щавель, молодые кислые побеги сосны, дикий лук. На крутых берегах добывали орешки хвоща. Начиналась рыбалка. 
Но самое главное – черная тарелка репродуктора, что висела на стене, изредка говорившая о выпрямлении фронта, теперь торжественным левитанским голосом вещала о взятии нашими войсками деревень, сел, городов. Страшная война катилась на Запад. Чаще звучала музыка.
Близилось Первое мая. Молодой женский коллектив средней школы, устав от трехсменной работы, холода и голода зимы, ждал праздника. Да, подлая война перемалывала их женихов, но души учительниц радовались весне, победам на фронте. В груди отрывно сладко сжималось сердце, перехватывало дух. Ясно было всем, праздник надо отметить. В нашем доме жило несколько учительских семей, поэтому праздновать решили у нас. Приглашенные пересчитали, сколько картошки, лесного и огородного соленья можно отдать «в общий котел». Стол получался скудным, а веселящего напитка и вовсе не было.
В последние дни апреля самая молодая учительница убежала в выходной в родную деревню. Утром разбудили крики соседей. Ярко слепило солнце. В квартиру через распахнутое окно вливались свежие весенние запахи. Вынырнув из теплой постели, побрел на шум по холодному длинному коридору. У открытых дверей учительницы за порогом лежали две птицы темно-синего цвета и большие щуки. После демонстрации все собрались у Валентины Ивановны. Так звали учительницу. Это ее отец добыл дичину.
Какое богатство еды изготовили и расставили на столе женские руки! Нам, ребятишкам, положили еды на тарелки и отправили по квартирам, но мы удозорили на столе бутыль с красной водой. Быстро слопав угощение, вышли на крыльцо и, развалясь на его ступеньках, грели на солнце хилые животы. Учительницы скоро запели слаженно, тонкими голосами. Пели о войне, любви, жизни. А когда голоса стали совсем жалостливыми, бабушка моя, Александра Николаевна, вышла в коридор с гармошкой и, утвердясь на стуле, широко разведя меха, грянула русского.
Ух! В коридор с говором и смехом вылетели раскрасневшиеся женщины.
Разрешите поплясать,
Разрешите топнуть.
Неужели в этом доме
Переводы лопнут.
Дробь каблуков отозвалась на частушку и заливистый перебор гармошки. Плясали по-русски от души, с вызовом и выходом. Мы ушли играть в свои ребячьи игры. Музыка вскоре перешла в плавные звуки вальса. Учительницы танцевали сами с собой. А где-то на Западе, не щадя живота своего, наши парни и мужики бились насмерть, приближая победу.

Зелье ведьмы.

Длинными зимними вечерами мальчишки нашего дома собирались в большой квартире школьного плотника дяди Митрия. В молодости озорной, он на какой-то братчине спел несколько удалых частушек. За что отправили его на Печору. Выпивши, любил напевать строчку из песни "Как по тундре... Как по тундре. Мчится поезд Воркута - Ленинград". Вернулся с северных краев поздно. Семьи по этой причине не имел. 
Директор школы, приняв на работу, дал ему самую холодную и темную комнату. Постоялец, оборвав старые обои, топором и рубанком прошелся по стенам, утеплил пол, починил рамы, перебрал печь, превратил свое жилье в уютное, светлое, теплое. Он постоянно что-то стругал, пилил. Беспрерывно топилась печь, сжигая строительный мусор. Тепло было у дяди Митрия. Любил он рассказывать байки, а мы до них были охочи.
В тот вечер дядя Митрий делал заготовки для парт. Тускло горела керосиновая лампа, мы с нетерпением ждали рассказа. ...Как-то из Потемкина, где я жил, отправился осередь октября в Чирково. Отпустил меня бригадир на три дня в гости к сродственникам. С делами припозднился. Вышел под вечер. Думал, враз добегу. Дорога знакомая.
Да подзабыл, что день в октябре короток. За гробовским мостом дорога уже еле угадывалась. Лес кругом. Хвоей пахло, прелой листвой. Луна вначале светила. Потом заоболокло небо. Сырая нудь сверху пошла. В то время я к ирдомской мельнице подошел. Хлебушко на ней уже давно не мололи. Но была она еще добротная. Зашел. Берестой путь осветил. Спать устроился в боковушке, где раньше мужики своей очереди на помол ждали. До меня там видно рыбаки побывали. Сено в углу лежало, а посередь стол стоял. Даже кружку на столе кто-то оставил. Пристроился я на нарах. Юрзак с гостинцами под головой. Глаза закрыл и сразу в сон провалился.
Очнулся от того, что кто-то меня будил. Гляжу, стоит рядом старуха и тычет меня посохом. Как-то сразу не сообразил, темь должна быть, а тут как сумерки и ее хорошо вижу. Спросонья понять ничего не могу. Сел. Смотрю на нее.
- Угости, милок, бабушку постряпушкой.
В юрзаке вместе с осетриной лежало несколько лепешек в тряпице. Достал одну, на стол положил. А она слова не дает сказать. Хмельного не желаешь испить, Митя? - Достает из кармана сулею, в кружку льет, мне подает. Пей, Митя, пей, хмельное питье, полезное, на травах настоенное.
Чую и, правда из кружки хмельным потянуло и еще чем-то запашистым, вкусным. Полкружки, - какое питье. Одним духом опорожнил посудину. Закружилась голова, затуманилась. Язык отнялся.
- Как же тебя, Митя, в ночь на шестнадцатое октября после дня Киприяна и Иустины в лес угораздило попасть? В эту ночь лешие на зимовку в землю уходят. Али не боишься лесных духов? Струхнул малость. Вида не подаю.
- Пойдем-ка, милок, на улку. Сам все увидишь. Поднялся. Пошел за ней. Вышли на крыльцо. Тишина. Лес темный кругом, облаков нет. Луна ущербная светит.
- На дорогу гляди, Митя, на дорогу.
Глянул. Мужичок идет в лаптях, белые онучи отсвечивают. Мужик, как мужик. Дошел до горелой елки и с каждым шагом расти стал. Голова и плечи уже выше леса. Махнул рукой, закачались деревья, ветер пошел. Верхушку осины, как прутик, сломал. Шагнул на полянку. Ухнул.Гукнул. Топнул ногой и прямо на глазах в землю исчез.
По плотине, смотрю, еще мужик идет, растет на глазах. Меленка от его шагов дрожать стала. До леса дошел, елку с корнем с посвистом вырвал. Поперек дороги кинул. На той же полянке ногой топнул и в землю ушел.
Я креститься стал. У святых угодников помощи просить. Заохала, взвыла старуха, исчезла. Ушел я, на нары лег. Слышал спросонок, как ветер в ночи бесился, свистал. Деревья стонали, скрипели.
Утром проснулся. Смотрю, на столе моя постряпушка рядом с кружкой лежит. Кружку понюхал, хмельным пахнет. Надел я ватник, юрзак за спину кинул, на Чиркове пошел. Оглянулся, поперек дороги ель с вывороченными корнями лежала, верхушка осины рядом. Вдохнул я полную грудь утреннего холодного воздуха, поддал ходу. Через час у родных был. Рассказал им все. Дивились, но, говорят, балуют у них лесные, ох, балуют.
Рассказчик открыл дверцу печки. Совком бросил в нее стружки. Заплясало пламя. Осветило комнатенку. Опомнились мы.
- Дядя Мить, а Киприян, Иустина кто такие?
- А вы у верующих людей спросите. Они расскажут. А теперь по домам. Спать пора.

Поездка в деревню.

В который раз вижу пыльную дорогу, вьющуюся по холмам. Повозку, на копне сена маленького мальчика. Медленно вращались колеса андреца, поднимая облачко пыли. Андрец старый, втулки в трубицах колес выношены, оси подушки от долгой работы истончились, поэтому колеса, особенно задние, выписывали замысловатые кренделя, выбивались из наезженной колеи, но еще несли свою службу. Под угор повозка неслась скорей. Андрец отчаянно трясло, колеса норовили оторваться и пуститься в самостоятельный путь, но склон кончался. Тощий коняга, хромая, натягивал гужи, отмахиваясь хвостом и гривой от назойливых кровососов, продолжал неспешный путь. Не выдержав, мальчик спросил хозяина: 
- Дядь, почему лошадь хромает?
- На войне ее немцы ранили. Подлечили и отправили снова в колхоз, потому как к боевой службе не годна стала. В ноге осколки от мины остались. Мучают ее осколки-то.
Окаймленные по краям колокольчиками, васильками, ромашками, мимо проплывали поля. Зависнув в синем небе, несли окрест свои трели жаворонки. Где-то совсем высоко парил одинокий коршун, гроза мышей и деревенских цыпушек. Жарко. Ветер уснул. Мальчик с удовольствием подставлял худенькое тельце солнечному теплу.
В канаве, что проплывала перед глазами, торчали красные цветки гвоздики травянки. Заманчиво алели ягоды земляники. В траве трещали кузнечики - серые, зеленые, черные с красными крыльями. Здесь же летали бабочки голубые, красные, желтые, маленькие, большие. Радуясь теплу и обилию пищи, вокруг кипела жизнь маленького короткого летнего царства.
Путь дальний. Возница дважды поил в речушках лошадь. Пучком сена стирал с боков вместе с кровососами пот и пену. Проехали несколько деревень. На въезде и выезде каждой были ворота. Мальчик быстренько слетал с андреца, пыля босыми ногами. Поднатужившись, открывал и закрывал немудреные, сделанные без единого гвоздя, тесовые крестьянские творения.
Приехали только к вечеру. Колеса простучали по бревнам горбатого моста и остановились у конюшни. Возница деловито распряг коня, развесил сбрую. Скрутив очередную цигарку, несколько раз глубокое затянулся.
- Все, гость, приехали. В доме ждала хозяйка с сыном погодкой - Володей кличут, дружите. Затем усадила за стол. Поставила миску супу. Каждому дала ломоть хлеба и стакан молока. После ужина отправила с Вовой спать на поветь. Спать улеглись на соломенном матраце, накрывшись сверху лоскутным ватным одеялом. Как сладко спалось на повете. Пьянящий запах свежего сена. Сквозь сон слышали тяжкие вздохи коровы. Проснулся от солнечного зайчика, пробившегося через щель в крыше. Огляделся. Друга не было. Зашел в избу. Вова сидел у печи, смотрел, как мать печет блины. Скворчала на углях сковорода, шипело, вздувалось пузырями тесто, превращаясь в аппетитный румяный блин.
- Сейчас обедать будем, - сообщил Вова.
- Ё кэ лэ мене. Завтрак проспал. Растяпа! В те голодные времена он не помешал бы голодному брюху.
- Вов, разбуди меня завтра пораньше, ладно?
Но, ни завтра, ни потом завтраков в деревне не было. Были обед, паужна и ужин. Иногда, заработавшись или заигравшись, забыв и об ужине, едва доползали до соломенника, засыпали глубоким светлым детским сном. Вставали рано утром, по жгучей холодной росе выгоняли скотину в выгон. Возвращались домой. Умывались на улице из рукомойника, шли обедать. За столом узнал правила трапезы. Все ели из одной посудины. В миску с ложкой можно было лезть после старших. Долю мяса можно было ловить, когда хозяин постучит по миске. Иногда я "случайно" ловил кусочек мяса раньше времени. Бдительный Вова толкал кулаком в бок. Мясо к всеобщему одобрению шлепалось в общий котел.
В деревне быстренько свою долю не съешь, тарелку не вылижешь. Чуть что - ложкой по голове попотчуют. Еда - удовольствие, которое по этой причине растягивается, и вообще деревня суеты не любит.
По возможности ребятня помогала взрослым. Ворошили в лугах сено, водили коней на водопой. Конюшня располагалась на берегу ручья, полного шустрой живностью. Берега были топкие, грязные, потому лошадей поили колодезной водой. Какая радость поить коней! В кровь, разбивая босые ноги, наперегонки бежали к старому колодцу с журавлем. Занимали очередь у отполированной руками жерди с деревянной окованной бадьей. Вынимали ее из колодца наполненной студеной водой. Выливали воду в лоток. Рукотворный ручей бежал в обомшелую колоду. Лошади неслышно цедили воду сквозь зубы, фыркали, шутя, покусывая друг друга, наслаждаясь вкусной родниковой водицей.
С другой стороны конюшни стоял темный, дремучий лес. Хозяин, пугая, говорил, что там водятся лешие и прочая нечистая сила. Нисколько не сомневаясь в этом, леса того боялись, а ягоды и грибы собирали в светлых осинниках и березняках, что окружали деревню.
Одним днем пролетели две недели отдыха. Тот же коняга везет в обратный путь. Он казался короче. Зарывшись в сено, вспоминал жизненный крестьянский уклад, подворье, сеновал, помывку в огромной и сразу ставшей страшной русской печи, пахучее ломкое, сухое сено, красные капельки ягод земляники, выскобленный до желтизны обеденный стол. Мысли путались, исчезали, наплывала дрема. Подъезжали к дому. Прощай тихая, солнечная деревня с добрейшими, трудолюбивыми людьми, глухими ударами ботал, которыми гремели коровы на выгоне, лохматый, зябкий туман, ледяная утренняя роса, запахи свежевыпеченных мяконек. Маленькие детские слезинки, как капельки росы, сбегали из детских глаз.

Идол.

В те времена, когда был один выходной, который зачастую проводили на уборочных работах в колхозах, мы как-то сумели вырваться на охоту. Два работника музыкальной школы (оружия они не имели), пошли за компанию, подышать свежим воздухом, посмотреть природу, попить ароматного лугового чаю. Был с нами работник местной прессы Ю.Каплин. Вооруженный мощной бельгийской двустволкой, опоясанный патронташем с четырьмя патронами, в ботинках, черных широченных матросских брюках "клеш", в морском бушлате - выглядел весьма эффектно. 
Путь наш лежал в дивные по красоте и богатству дичью места у села Троица, на том берегу реки. До Пайдинки мы шли лугами, а дальше глинистой в ухабах и колеях дорогой. Приходилось спешить. Время осеннее. Темнело быстро. Переправившись на пароме через реку, мы были порядком измотаны. Свалили в кучу пожитки. Музыканты дружно сбросили кирзачи. Блаженно шевелили ступнями. Один из них, ошалев от избытка чувств, побежал босиком по траве, но вскоре, по щенячьи повизгивая, вернулся обратно. Острая стерня, спрятавшаяся под зеленью отавы, угомонила горожанина. Солнце тем временем опускалось за вершины елей. Бродить по болотам и лугам было поздно. Нужно искать ночлег. Решили переночевать в пастушьей избушке, что стояла на крутояре вблизи от Обуховской ГЭС. В сумерках; не торопясь, шли по росному лугу.
Где-то в болоте крякали утки, кричал дергач. На небе появлялись первое звезды. Со свистом проносились на кормежку стайки уток. Из-за леса поднималась луна. Настроение приподнятое. Пройдя метров триста, наткнулись на сеновал. Решение единодушное: ночуем в нем. Открыл дверь. Узкий проход вел меж двумя валами свежего, до крыши набитого сена. Пошли на ощупь. Вперед. Шелестело под ногами сено. Колючие былинки кололи лицо, руки. Наконец, наткнулся на стену.
- Шабаш, парни, приехали.
Все стали обустраиваться. Дергали сено. Клали под головы ватники. Терпкий запах летнего сена, тепло. Благодать. Все старались устроиться на ночь помягче, удобней. Мне мешал стол, что стоял у стены. Встал, провел рукой по столешнице. На столе стояло что-то большое, массивное. Еще свалится ночью на голову. Тщательно очистил стол от былинок сена. Зажег спичку. На столе, почти в натуральную величину стоял идол. Высеченный по пояс из черного дерева, он смотрел на меня пронзительным взглядом белых глазниц. Много, ох, много лет назад сотворен он был человеком. Трещины избороздили туловище, а от частого прикосновения рук или иных причин идол блестел иссиня-черным цветом. Спичка погасла. Слышал, как сотоварищи мои очень тихо, вероятно, на четвереньках, геройски сбежали на волю. Я подобрал ружье, рюкзак, хотел двинуться вслед за ними, но что-то держало меня. Машинально достал спички, подошел вплотную к столу. Вспыхнула спичка. Идол смотрел на меня, и, казалось, прожигал взглядом насквозь. Взгляд этот помню и поныне. Видно талантливый скульптор высек из дерева это чудо.
Ощупывая проход, иду к выходу. Закрыл дверь. Сотоварищи гуськом, обгоняя друг друга, двигались к лесу. У пастушьей избушки развели костер. Долго сидели, говорили, пили чай с домашней снедью. Утреннюю зорьку проспали. Попив чаю, отправились домой. Лет через десять в Вохме открылся музей. Идола я решил снести туда. Пошел по знакомому маршруту. Та же река, луга, озера, но старого сеновала нет. Долго сидел на кочке, вспоминал прошлое. Бывая в тех краях, спрашивал у рыбаков, охотников. Много поздней узнал, что избушка принадлежала леснику Кострову.
Встретился с ним. Он поведал следующее. В лихие годы, когда зорили церкви, люди спасали иконы. Уносили их, прятали. Идол находился на чердаке церкви. Старушки его тоже взяли. Какое-то время он находился в кладовках, в лесу, пока лесник не водрузил его на стол сеновала. И быть бы ему в музее, да наткнулся на него столичный гость. Уговорил лесника увезти идола на аэродром. Завернутого в ряднину, отправили его в Москву. Говорил я тогдашним властям, что идол - общественное достояние вохмичей. Его надо вернуть. Это же часть нашей истории. Районное начальство не решилось на это. Пропадет он в столице. Трудно ему, вохмичу, в шумной первопрестольной проживать.